01.09.13
Виктор Некрасов, отрывок из повести "В окопах Сталинграда"
Повесть В.Некрасова "В окопах Сталинграда" была впервые опубликована в 1946 году в журнале «Знамя». В дальнейшем многократно переиздавалась в СССР в книжном формате совокупным тиражом в несколько миллионов экземпляров. Удостоена Сталинской премии 2-й степени (1947 г.). По мотивам повести и по сценарию Некрасова в 1956 году был снят фильм «Солдаты», отмеченный премией Всесоюзного кинофестиваля.
**********************************************************************************
..... В блиндаже тесно и сыро, пахнет землей. На столе лежат схемы нашей обороны – моя работа. Все утро я их делал, торопился с отправкой в штадив. Срок был к двадцати ноль-ноль.
Максимов аккуратно складывает листочки, подгоняет уголки, разрывает крест-накрест, клочки поджигает коптилкой. Бумага съеживается, шевелится, чернеет.
– Немец к Воронежу подошел, – говорит он глухо, растирая носком сапога черный хрупкий пепел. – Вчера вечером.
Мы молчим.
Максимов вытягивает из-под стола алюминиевую фляжку, обшитую сукном, с привинчивающейся кружкой. Поочередно пьем из этой кружки. Самогон крепкий градусов на шестьдесят. Спирает в горле. Закусываем соленым огурцом, потом выпиваем еще по одной.
Максимов долго трет двумя пальцами переносицу.
– Ты отступал в сорок первом, Ширяев?
– Отступал. От самой границы.
– От самой границы… А ты, Керженцев?
– Я – нет. В запасном был.
Максимов с рассеянным видом жует огурец.
– Дело дрянь, в общем… «Колечка» нам не миновать. – Он прямо в упор смотрит Ширяеву в глаза. – Береги патроны… Будешь здесь сидеть эти два дня – много не стреляй. Так, для виду только. И в бой не вступай. Ищи нас. Ищи… Где-нибудь да мы будем. Не в Ново-Беленькой, так где-нибудь рядом. Но помни и ты, Керженцев, – он строго глядит на меня, – до восьмого ни с места. Понятно? Хоть бы земля под вами провалилась. Майор так и сказал: «Оставь Ширяева, а в помощь Керженцева ему дай». Это что-нибудь да значит… Да! С обозами ты как решил?
Ширяев улыбается.
– Да ну их к черту, эти обозы! Забирайте! Три повозки только оставляю для боеприпасов. И то много…
– Ладно. Заберем.
В землянку заглядывает штабной писарь – рыхлый, круглолицый сержант. Спрашивает, как с зеленым ящиком быть – везти или сжигать. Капитан говорил как-то, что сжечь бы не мешало, – там нет ничего нужного.
– Сжигай к аллаху! Полгода возим за собой это барахло. Сжигай! Писарь уходит.
– Вы в сны верите, Керженцев? – спрашивает вдруг Максимов почему-то на «вы», хотя обычно обращается ко мне, как и ко всем, на «ты». Не дожидаясь ответа, добавляет: – У меня сегодня во сне два передних зуба выпали.
Ширяев смеется. У него плотные, в линеечку, зубы.
– Бабы говорят, близкий кто-то умрет.
– Близкий? – Максимов рисует что-то кудрявое на обрывке газеты. – А вы женаты?
– Нет! – почти в один голос отвечаем мы.
– Напрасно… Я вот тоже не женат и теперь жалею. Жена необходима. Как воздух необходима. Именно теперь…
Кудрявое превращается в женскую головку с длинными ресницами и ротиком сердечком. Над левой бровью родинка.
– Вы не москвич, Керженцев?
– Нет, а что?
– Да ничего… Знакомая у меня была Керженцева… Когда-то, до войны… Зинаида Николаевна Керженцева. Не родственница?
– Нет, у меня в Москве никого нет.
Максимов ходит по землянке взад и вперед. Землянка низкая, ходить приходится нагнув голову. У меня такое впечатление, что ему хочется что-то рассказать, но он или стесняется, или не решается.
Ширяев взглядывает на часы – маленькие, на черной тоненькой тесемочке. Максимов замечает, останавливается.
– Да-да… Идите, – скороговоркой говорит он, – идите, времени мало.
Мы встаем и выходим из землянки. Он идет вслед за нами. Канонады не слышно. Только лягушки квакают.
Мы несколько минут стоим, прислушиваясь к лягушкам. Тени от сосен доходят уже до самой землянки. Две мины, одна за другой, свистя, медленно пролетают над нами и разрываются где-то далеко позади, – батальонные, по-видимому. Ширяев ухмыляется:
– Все по круглой роще жарит. А батареи уже три дня как нет там.
Мы прислушиваемся, не летят ли еще мины. Но их больше нет.
– Ну, идите, – говорит Максимов, протягивая руку. – Смотрите же…
Делает движение, будто хочет обнять, но не обнимает, а только крепко пожимает руки.
– Патроны береги, Ширяев, не транжирь.
– Есть, товарищ капитан!
– Смотри же… – И он уходит твердой походкой к кустам, где мелькают связисты, сматывающие провода.
С Ширяевым мы уславливаемся – я приду к нему часа через полтора-два, когда улажу свои дела.
Не везет нашему полку. Каких-нибудь несчастных полтора месяца только воюем, и вот уже ни людей, ни пушек. По два-три пулемета на батальон… И ведь совсем недавно только в бой вступили – двадцатого мая, под Терновой, у Харькова. Прямо с ходу. Необстрелянных, впервые попавших на фронт, нас перебрасывали с места на место, клали в оборону, снимали, передвигали, опять клали в оборону. Это было в период весеннего харьковского наступления.
Мы терялись, путались, путали других, никак не могли привыкнуть к бомбежке.
Перекинули нас южнее, в район Булацеловки, около Купянска. Пролежали и там недельки две. Копали эскарпы, контрэскарпы, минировали, строили дзоты. А потом немцы перешли в наступление. Пустили танков видимо-невидимо, забросали нас бомбами. Мы совсем растерялись, дрогнули, начали пятиться. Короче говоря, нас вывели из боя, сменили гвардейцами и отправили в Купянск. Там опять дзоты, опять эскарпы и контрэскарпы, до тех пор, пока не подперли немцы. Мы недолго обороняли город – два дня только. Пришел приказ: на левый берег отходить. Взорвали железнодорожный и наплавной мосты и окопались в камышах.
Вот тут-то уж, думалось нам, долгонько полежим. Черта с два немца через Оскол пустим.
А он и не лез. Постреливал в нас из минометов, а мы отвечали. Вот и вся война. По утрам появлялась «рама» – двухфюзеляжный рекогносцировщик «фокке-вульф», и мы усиленно, и всегда безрезультатно, стреляли по нему из ручных пулеметов. Спокойно урча, проплывали куда-то в тыл косяки «юнкерсов».
Саперы мои копали блиндажи для штаба, деревенские девчата рыли второй рубеж вдоль Петропавловки. А мы, штабные командиры, составляли донесения, рисовали схемы и время от времени ездили в штадив на инструктивные занятия.
Жизнь текла спокойно. Даже «Правда» стала до нас добираться. Потерь не было никаких.
И вдруг как снег на голову-приказ…
На войне никогда ничего не знаешь, кроме того, что у тебя под самым носом творится. Не стреляет в тебя немец – и тебе кажется, что во всем мире тишь и гладь; начнет бомбить – и ты уже уверен, что весь фронт от Балтийского до Черного задвигался.
Вот и сейчас так. Разнежились на берегу сонного, погрязшего в камышах Оскола и в ус не дули – сдержали, мол, врага… Громыхает там на севере, – ну и пусть громыхает, на то и война.
И вот как гром среди ясного неба в двадцать три ноль-ноль шагом марш…
И без боя… Главное, что без боя. У Булацеловки тоже пришлось покидать насиженные окопы. Но там хоть силой заставили нас это сделать, а здесь… Только вчера мы с Ширяевым проверяли оборону. Ну, честное же слово, неплохая оборона. Даже командир дивизии похвалил за расстановку пулеметов и прислал инженеров из 852-го и 854-го учиться, как мы дзоты под домами делаем.
Неужели немец так глубоко вклинился? Воронеж… Если он действительно туда прорвался, положение наше незавидное… А по-видимому, прорвался-таки, иначе не отводили бы нас без боя. Да еще с такого рубежа, как Оскол. А до Дона, кажется, никаких рек на нашем участке нет. Неужели до Дона уходить…
– Товарищ лейтенант, повозку чем грузить будем? Новоиспеченный командир взвода, молоденький, с чуть-чуть пробивающимися усиками, вопросительно смотрит на меня.
– Мины будем грузить? – спрашивает.
– Машины не дали из штадива?
– Не дали.
– Закапывай тогда. На берегу остались еще?
– Остались. Штук сто.
– Ладно. Десятка два возьми с собой на всякий случай, остальные закапывай.
– Ясно.
– Лопаты все?
– В третьем батальоне тридцать штук.
– Топай за ними. Живо!
Ловко повернувшись, он бежит к повозке, придерживая рукой планшетку. Славный мальчуган – старательный, только слишком старшины боится.
Да… Надо еще карту поменять. Так и не воспользовались мы той новенькой, хрустящей, с большим разлапистым, как спрут, пятном Харькова в левом углу…
В двенадцать, тихо погромыхивая котелками, уходит в сторону Петропавловки последняя рота нашего полка.
Всю ночь мы с Ширяевым ползаем по передовой. Приходится совсем по-новому расставлять пулеметы. Вчера ушли уровцы – укрепрайон, забрали все свои пулеметы. На нашем участке их было пятнадцать, сейчас осталось только пять: два «максима» и три «Дегтярева». Особенно не разгуляешься. Ставим «максимы» на флангах, ручные между ними. Бойцов тоже приходится расставлять по-новому: фронт батальона увеличился больше чем в три раза. На километр выходит по десять – двенадцать бойцов, один от другого на восемьдесят – сто метров. Не густо, что и говорить!..
Следующий день проходит спокойно. Противник не догадывается, по-прежнему бьет по дороге и северной окраине Петропавловки – редко и неохотно. Две или три мины разрываются у нас во дворе – ширяевский КП [командный пункт] находится в подвале четырехэтажного, изрешеченного снарядами дома, по-видимому, в прошлом какого-то общежития. Осколком ранит рыжую кошку, живущую со своими котятами у нас в подвале. Санинструктор ее перевязывает. Она мяучит, смотрит на всех желтыми, испуганными глазами, забирается в ящик с котятами. Те пищат, лезут друг на друга, тыкаются мордочками в повязку и никак не могут найти сосков.
Ночью минируем берег. Валега, мой связной, копает ямки. Бойко, сержант, закладывает и маскирует мины.
Снаряжает их маленький, юркий, похожий на жучка боец из батальона, в прошлом сапер. Его дал мне Ширяев.
Ночь темная. Иногда накрапывает дождик, теплый и приятный. Я даже не накрываюсь плащ-палаткой. Взлетают ракеты – одна за другой. Лениво строчат пулеметы. Я лежу в лопухах. Приятно пахнет ночной влагой и сырой землей.
Ни Валеги, ни Бойко не видно. Изредка, осторожно шурша камышами, проходит боец с минами. Они лежат около меня, и он берет их сразу по четыре штуки, связывая ремнем.
Я смотрю на противоположный берег, на группы склонившихся ив, освещаемых дрожащим светом ракет....
(здесь и далее пропущено несколько лирических отступлений, в которых главный герой вспоминает о детстве. молодости, родном Киеве и прочих сюжетах, к войне непосредственно не относящихся - М.С.)
................
– Третий ряд будем делать? – спрашивает кто-то над самым моим ухом.
Я вздрагиваю.
Валега, сидя на корточках, вопросительно смотрит на меня своими маленькими, блестящими, как у кошки, глазами.
– Третий ряд… Нет, третий ряд не будем делать. Переходите на четвертый участок, у пристани.
Мы перетаскиваем оставшиеся мины к пристани и начинаем минировать. Осталось еще около сорока штук.
Утром над нашим расположением долго кружится «мессершмитт». Мы огня не открываем – экономим боеприпасы. Две большие партии «хейнкелей» и одна «юнкерсов-88» на большой высоте проплывают на северо-восток.
Часов в семь вечера к нам на КП приходит молоденький лейтенантик, в новенькой фуражке с красным околышем, от нашего правого соседа – третьего батальона 852-го полка. Расспрашивает, как и что у нас и что собираемся делать. У них тоже все спокойно. Народу человек шестьдесят. Пулеметов пять. Зато нет минометов. Мы кормим его обедом и отправляем обратно.
С наступлением темноты начинаем сворачиваться. Нагружаем две повозки, третью бросаем. Ширяевский старшина, одноглазый Пилипенко, никак не может расстаться со своими запасами – старыми ботинками, седлами, мешками с тряпьем. Ворча и ругая и немцев, и войну, и спокойно отмахивающегося от мух вороного мерина Сиреньку, он пристраивает свои мешки со всех сторон повозки. Ширяев выкидывает. Пилипенко с безразличным видом жует козью ножку, а когда Ширяев уходит, старательно запихивает мешки под ящики с патронами.
– Такие ботинки бросать! Бога побоялся бы. Впереди еще столько колесить. – И он прикрывает рваной рогожей выглядывающие из-под ящиков мешки.
Часов в одиннадцать начинаем снимать бойцов. Они поодиночке приходят и молча ложатся на зеленом когда-то газоне двора. Украдкой покуривая, укладываются, перематывают портянки.
Ровно в двенадцать даем последнюю очередь. Прямо отсюда, со двора, и уходим.
Некоторое время белеет еще сквозь сосны силуэт дома, потом исчезает.
Обороны на Осколе более не существует. Все, что вчера еще было живым, стреляющим, ощетинившимся пулеметами и винтовками, что на схеме обозначалось маленькими красными дужками, зигзагами и перекрещивающимися секторами, на что было потрачено тринадцать дней и ночей, вырытое, перекрытое в три или четыре наката, старательно замаскированное травой и ветками, – все это уже никому не нужно. Через несколько дней все это превратится в заплывшее илом жилище лягушек, заполнится черной, вонючей водой, обвалится, весной покроется зеленой, свежей травкой. И только детишки, по колено в воде, будут бродить по тем местам, где стояли когда-то фланкирующего и кинжального действия пулеметы, и собирать заржавленные патроны. Все это мы оставляем без боя, без единого выстрела…
Мы идем сосновым лесом, реденьким, молоденьким, недавно, должно быть, посаженным. Проходим мимо штабных землянок. Так и не докопали мы землянки для строевой части. Зияет недорытый котлован. Смутно белеют в темноте свежеобструганные сосенки. На плечах таскали мы их из соседней рощицы для перекрытия.
Петропавловка – бесконечно длинная, пыльная. Церковь с дырой в колокольне. Полусгнивший мостик, который я по плану как раз сегодня должен был чинить.
Тихо. Удивительно тихо. Даже собаки не лают. Никто ничего не подозревает. Спят. А завтра проснутся и увидят немцев.
И мы идем молча, точно сознавая вину свою, смотря себе под ноги, не оглядываясь, ни с кем и ни с чем не прощаясь, прямо на восток по азимуту сорок пять...
...Часов в семь делаем большой привал. На карте село называется Верхняя Дуванка. Здесь же его называют Вершиловкой. От Петропавловки оно в двадцати двух километрах. Значит, прошли мы около тридцати. Это неплохо, дорога трудная.
Бойцы с непривычки устали. Скинув мешки, лежат в тени фруктового сада, задрав ноги. Наиболее проворные тащат в котелках молоко и ряженку. Валега тоже раздобыл где-то буханку белого хлеба и мед в сотах.
Я ем и хвалю, хотя у меня нет аппетита. Нельзя обижать Валегу.
Ноги гудят. Левая пятка немного натерта. Вообще с сапогами дело дрянь, совсем разваливаются. Так и не дождался я брезентовых. Прямо хоть проволокой обматывай. Надо было послушаться Валегу и походить один день в ботинках были бы отремонтированы сапоги. А теперь кто его знает, когда с вещевым складом встретишься. Полк, вероятно, уже далеко, километров за семьдесят-восемьдесят. Если они эти два дня шли, то никак не меньше. Возможно, они где-нибудь стали в обороне или пробиваются через немцев. Местное население говорит, что «ранком в недiлю проходили солдати. А у вечерi пушки йшли». Должно быть, наши дивизионки. «Тiльки годину постояли i далi подались. Такi заморенi, невеселi солдати».
А где фронт? Спереди, сзади, справа, слева? Существует ли он? На карте его обычно обозначают жирной красной линией; противника – синей. Вчера еще эта синяя линия была по ту сторону Оскола. А сейчас?
Пожалуй, до утра немцы ничего не предпринимали. Разведчиков они, вероятно, не раньше двух часов послали, заметив, что мы молчим. Часа в три-четыре начали переправлять пехоту. Даже позже: сборы, приказы и тому подобное – часов в пять. Сейчас восемь, без пяти восемь. Моторазведка, конечно, могла бы уже нас догнать. Вероятно, ее нет у них. А пехота не догонит. Танки и автомашины раньше вечера, а то и завтрашнего утра, на эту сторону не переберутся. Все зависит от того, есть ли у них понтонные парки.
Немцы подошли к Воронежу. Возможно, они его уже взяли. Почему не слышно стрельбы? Позавчера еще канонада доносилась с севера. Потом стала тише и передвинулась на северо-восток. Сейчас вообще ничего не слышно. Тишина.
Солдаты толкутся у котла с кулешом. Как всегда, ворчат, что мало наливают. Трясут яблони. Я встаю и подхожу к Ширяеву. Он сидит и чистит пистолет. Рядом сохнут портянки.
– Будем трогаться, что ли?
Сощурив глаза, Ширяев рассматривает на свет ствол пистолета.
– Вот хлопцы покушают, и двинем. Минут двадцать, не больше.
– Сколько до Ново-Беленькой осталось?
– Километров шестьдесят – семьдесят. Вон карта лежит.
Я меряю по карте. Выходит шестьдесят пять километров.
– Два перехода еще.
– Если поднажмем – завтра к обеду будем.
– Быть-то будем, но застанем ли мы там кого. Боюсь, что не того, кого нужно. Не нравится мне эта тишина…
Подходит адъютант старший, весь красный от веснушек, лейтенант Саврасов. У него озабоченный вид. Подсаживается, закуривает.
– Двух человек уже не хватает.
Ширяев кладет пистолет на портянку и поворачивается к Саврасову.
– Как не хватает?
– А черт его знает как… Сидоренко из первой роты и Кваст из второй. Вечером еще были…
– Куда же они делись?
Саврасов пожимает плечами.
– Может, ноги потерли? А?
– Не думаю.
– Давай сюда командиров рот.
Ширяев быстро собирает пистолет и наматывает портянки. Приходят командиры рот.
Оказывается, что Сидоренко и Кваст односельчане. Откуда-то из-под Двуречной. К одному из них даже жена приезжала, когда мы в обороне стояли. Всегда держались вместе, хотя были в разных ротах. Раньше за ними ничего не замечалось.
Ширяев слушает молча, плотно сжав губы. Смотрит куда-то в сторону. Не вставая и не глядя на командиров рот, говорит медленно, почти без выражения:
– Если потеряется еще хоть один человек – расстреляю из этого вот пистолета. – Он хлопает себя по кобуре. – Понятно?
Командиры рот ничего не отвечают, стоят и смотрят в землю. У одного дергается веко.
– Этих двух уже не найти. Дома, защитнички… Отвоевались… – Он ругается и встает. – Подымайте людей.
Глаза у него узкие и колючие. Я никогда не видал его таким. Он оправляет гимнастерку, убирает складки с живота, – все это резкими, короткими движениями, – ставит пистолет на предохранитель и прячет в кобуру.
Бойцы выходят на дорогу. На ходу заматывают обмотки. В руках котелки с молоком. У ворот стояли женщины – молчаливые, с вытянутыми вдоль тела тяжелыми, грубыми руками. У каждого дома стоят, смотрят, как мы проходим мимо. И дети смотрят. Никто не бежит за нами. Все стоят и смотрят.
Только одна бабушка в самом конце села подбегает маленьким старушечьим шажком. Лицо в морщинах, точно в паутине. В руках горшочек с ряженкой. Кто-то из бойцов подставляет котелок. «Спасибо, бабуся». Бабуся быстро-быстро крестит его и так же быстро ковыляет назад, не оборачиваясь.
Мы идем дальше.
С Игорем сталкиваемся совершенно неожиданно. Он и Лазаренко – связной штаба, оба верхами, вырастают перед нами точно из-под земли. Кони взмыленные, храпят. Игорь без пилотки, черный от пыли, на щеке царапина.
– Воды!
Впивается в фляжку. Запрокинув голову, долго пьет, двигая кадыком. Вода льется за воротник, оставляя белые дорожки на шее и подбородке. Мы ничего не спрашиваем.
– Перевяжи кобылу, Лазаренко…
Лазаренко отводит лошадей. Большая рыжая кобыла – по-моему, Комиссарова – хромает. Пуля пробила левую заднюю ногу. Кровь запеклась, липнут мухи.
Игорь вытирает ладонью губы и садится на обочину.
– Дела дерьмовые, – коротко говорит он, – полк накрылся…
Мы молчим.
– Майор убит… комиссар тоже…
Игорь кусает нижнюю губу. Губы у него совершенно черные от пыли, сухие, потрескавшиеся.
– Второй батальон сейчас неизвестно где… От третьего – рожки да ножки. Артиллерии нет. Одна сорокапятимиллиметровка осталась, и та с подбитым колесом… Дайте закурить… Портсигар потерял.
Закуриваем все трое. Газеты нет, рвем листочки из блокнота.
– Максимов сейчас за командира полка. Тоже ранен. В левую руку… в мякоть. Велел вас разыскать и повернуть.
– Куда?
– А кто его знает теперь куда… Карта есть? У меня ни черта не осталось. Ни карты, ни планшетки, ни связного. Пришлось Лазаренко с собой взять.
– А Афонька что, убит?
– Ранен… Может, и умер уже… В живот попало… Направил в медсанбат, а тот тоже вдребезги…
– И медсанбат?
– И медсанбат. И рота связи дивизионная, и тылы все… Дай еще воды…
Он делает еще несколько глотков, полощет рот. Сейчас я только замечаю, как сильно он похудел за эти два дня. Щеки провалились. Цыганские глаза блестят, волосы спиральками прилипли ко лбу.
– Короче говоря, в полку сейчас человек сто, не больше. Вернее, когда я уезжал, было сто. Это вместе со всеми – с кладовщиками и поварами. Саперы твои пока целы. Один, кажется, только ранен… У тебя горит?
Он прикуривает, придерживая пальцами мою цигарку. Глубоко затягивается. Выпускает дым толстой, сильной струей.
– В общем, Максимов сказал – разыскать вас и на соединение с ним идти.
Ширяев вытаскивает карту.
– На соединение с ним? В каком месте?
– Со штадивом связь потеряли. – Игорь скребет затылок мундштуком. Максимов сам принял решение. По-видимому, штадив от нас отрезан. Последнее место его было километров двадцать от Ново-Беленькой. Но до Ново-Беленькой мы так и не дошли.
– А где сейчас немцы?
– Немцы? Яичницу жрут километрах в десяти – двенадцати отсюда. И шнапсом запивают…
– Много их?
– Хватит! Машин сорок насчитали. Все пятитонки, трехосные. Считай по шестнадцать человек – уже шестьсот пятьдесят.
– И куда движутся?
– Мне не докладывали. Оттуда две дороги. Одна сюда, другая – вроде грейдера – на юг…
– Максимов куда приказал?
– Максимов? – Игорь тычет пальцем в карту. – На Кантемировку. Вернее, до села Хуторки. Если там не застанем, тогда строго на юг, на Старобельск.
Мы подымаем бойцов.
С большой дороги сворачиваем. Идем проселком. Кругом, насколько хватает глаз, высокие, сгибающиеся под тяжестью зерен хлеба. Бойцы срывают колосья, растирают ладонями и жуют спелые, золотистые зерна. Высоко в небе поют жаворонки. Идем в одних майках – в гимнастерках жарко.
Оказывается, все произошло совершенно неожиданно. Пришли в какое-то село, расположились. Игорь был с третьим батальоном. Второй где-то впереди, километрах в пяти. Стали готовить обед. Проходящие через село раненые бойцы говорили, что немец далеко – километрах в сорока, сдержали как будто.
И вдруг оттуда, из села, где второй батальон расположился, – танки. Штук десять – двенадцать. Никто ничего не понял. Поднялась стрельба, суматоха. Откуда-то появились немецкие автоматчики. Во время перестрелки убило майора и комиссара. Три танка подбили. Автоматчиков из села выгнали. Заняли круговую оборону. Тут-то Максимов и послал Игоря за нами. Как раз когда он выезжал из села, немцы перешли в атаку – десятка два танков и мотопехота, машин с полсотни. По пути Игоря обстреляли, ранили лошадь. Откуда у него царапина на щеке, он и сам не знает, он ничего не чувствовал.
Пересекаем противотанковый ров. Громадными зигзагами тянется он по полю, теряясь где-то за горизонтом. Земля еще свежая, – видно, недавно работали. Траншеи чистенькие, аккуратные, растрассированные по всем правилам, старательно замаскированные травой. Трава зеленая, не успела еще высохнуть.
Все это остается позади – громадное, ненужное, никем не использованное.
Так идем целый день. Иногда присаживаемся где-нибудь в тени под дубом. Потом опять подымаемся, шагаем по сухой, серой дороге. Воздух дрожит от жары. Одолевает пыль. Проведешь рукой по лбу – рука черная. Тело все чешется от пота. Гимнастерки у бойцов мокрые насквозь, портянки тоже. Даже курить не хочется. Неистово звенят кузнечики.
В каком-то селе бабы говорят, что час тому назад проехали немцы. Машин двадцать. А вечером мотоциклистов видимо-невидимо. И все туда, за лес.
Положение осложняется. С повозками приходится расстаться. Снимаем пулеметы, патроны раздаем бойцам на руки. Часть продуктов тоже оставляем, ничего не поделаешь.
Ночью идет дождь, мелкий, противный.
На рассвете наталкиваемся на полуразрушенные сараи – каменные, без крыш, только стропила торчат. По-видимому, здесь когда-то была птицеферма: кругом полно куриного помета. День начинается пасмурный, сырой. Мы озябли, в сапогах хлюпает, губы синие. Но костров разжигать нельзя, сараи просматриваются издалека.
Я не успеваю заснуть под натянутой Валегой плащ-палаткой, как кто-то носком сапога толкает меня в ноги.
– Занимай оборону, инженер… Фрицы.
Из-под палатки видны только сапоги Ширяева, собранные в гармошку, рыжие от грязи. Моросит дождь. Сквозь стропила видно серое, скучное небо.
– Какие фрицы?
– Посмотри – увидишь.
Ширяев протягивает бинокль. Цепочка каких-то людей движется параллельно нашим сараям километрах в полутора от нас. Их немного – человек двадцать. Без пулеметов, – должно быть, разведка.
Ширяев кутается в плащ-палатку.
– И чего их сюда несет? Дороги им мало, что ли? Вот увидишь, сюда попрут, к сараям…
Подходит Игорь.
– Будем жесткую оборону занимать? А? Комбат?
Он тоже, по-видимому, спал, – одна щека красная и вся в полосках. Ширяев не поворачивает головы, смотрит в бинокль.
– Уже… Подумали, пока вы изволили дрыхнуть. Люди расположены, пулеметы расставлены. Так и есть… Остановились.
Беру бинокль. Смотрю. Немцы о чем-то совещаются, стекла бинокля мокры от дождя, видно плохо. Приходится все время протирать. Поворачивают в нашу сторону. Один за другим спускаются в балочку. Возможно, решили идти по балке. Некоторое время никого не видно, потом фигуры появляются. Уже ближе. Вылезают из оврага и идут прямо по полю.
– Огня не открывать, пока не скажу, – вполголоса говорит Ширяев. -Два пулемета я в соседнем сарае поставил, оттуда тоже хорошо…
Бойцы лежат вдоль стен сарая у окон и дверей. Кто-то без гимнастерки, в голубой майке и накинутой плащ-палатке взгромоздился на стропила.
Цепочка идет прямо на нас. Можно уже без бинокля разобрать отдельные фигуры. Автоматы у всех за плечами, – немцы ничего не ожидают. Впереди высокий, худой, в очках, – должно быть, командир. У него нет автомата и на левом боку пистолет; у немцев он всегда на левом боку. Слегка переваливается при ходьбе, – видно, устал. Рядом – маленький, с большим ранцем за спиной. Засунув руки за лямки, он курит коротенькую трубку и в такт походке кивает головой, точно клюет. Двое отстали. Наклонившись, что-то рассматривают.
Игорь толкает меня в бок.
– Смотри… видишь?
В том месте, где появилась первая партия немцев, опять что-то движется. Пока трудно разобрать что – мешает дождь.
И вдруг над самым ухом:
– Огонь!
Передний, в очках, тяжело опускается на землю. Его спутник тоже. И еще несколько человек. Остальные бегут, падают, спотыкаются, опять поднимаются, сталкиваются друг с другом.
– Прекратить!
Ширяев опускает автомат; щелкают затворы. Один немец пытается переползти. Его укладывают. Он так и застывает на четвереньках, потом медленно валится на бок. Больше ничего не видно и не слышно. Так длится несколько минут.
Ширяев поправляет сползшую на затылок пилотку.
– Дай закурить.
Игорь ищет в кармане табак.
– Сейчас опять полезут.
Он вытягивает рыжую круглую коробку с табаком. Немцы в таких носят масло и повидло.
– Ничего, перекурить успеем. С цигаркой все-таки веселее. – Ширяев скручивает толстенную, как палец, цигарку. – Интересуюсь, есть ли у них минометы? Если есть, тогда…
Разорвавшаяся в двух шагах от сарая мина не дает ему окончить фразу. Вторая разрывается где-то за стеной, третья прямо в сарае.
Обстрел длится минут пять. Ширяев сидит на корточках, прислонившись спиной к стенке. Игоря мне не видно. Мины летят сериями по пять-шесть штук. Потом перерыв в несколько секунд, и снова пять-шесть штук. Рядом кто-то стонет, высоким, почти женским голосом. Потом вдруг сразу тишина.
Я приподнимаюсь на руках и выглядываю в окно. Немцы бегут по полю прямо на нас.
– Слушай мою команду!..
Ширяев вскакивает и одним прыжком оказывается у пулемета.
Три короткие очереди. Потом одна подлиннее.
Немцы исчезают в овраге. Мы выводим бойцов из сараев, они окапываются по ту сторону задней стенки. В сараях оставляем только два пулемета, – этого пока достаточно. У нас уже четверо раненых и шестеро убитых.
Опять начинается обстрел. Под прикрытием минометов немцы вылезают из оврага. Они успевают пробежать метров двадцать, не больше. Местность совершенно ровная, укрыться им негде. Поодиночке убегают в овраг. Большинство так и остается на месте. На глинистой, поросшей бурьяном земле одиноко зеленеют бугорки тел.
После третьего раза немцы прекращают атаки. Ширяев вытирает рукавом мокрый от дождя и пота лоб.
– Сейчас окружать начнут… Я их уже знаю.
В окно влезает Саврасов. Он страшно бледен. Мне даже кажется, что у него трясутся колени.
– В том сарае почти всех перебило… – Он с трудом переводит дыхание. Осколком повредило пулемет… По-моему… – Он растерянно переводит глаза с комбата на меня и опять на комбата.
– Что – «по-моему»? – резко спрашивает Ширяев.
– Надо что-то… этого самого… решать…
– Решать! Решать! И без тебя знаю, что решать… Сколько человек вышло из строя?
– Я еще… не… не считал.
– Не считал…
Ширяев встает, подходит к задней стене сарая. Сквозь разрушенное окно видно ровное, однообразное поле без единого кустика.
– Ну что ж? Двигаться будем, а? Здесь не даст житья…
Поворачивается. Он несколько бледнее обычного.
– Который час? У меня часы стали. Игорь смотрит на часы.
– Двадцать минут двенадцатого.
– Давайте тогда… – Ширяев жует губами. – Только пулеметом одним придется пожертвовать. Прикрывать нас надо.
Оказывается, из пулеметчиков один Филатов остался. Кругликов убит, Севастьянов ранен. Ширяев обводит глазами сарай.
– А Седых. Где Седых?
– Вон на стропилах сидит.
– Давай сюда!
Парень в майке, ловко повиснув на руках, легко спрыгивает на землю.
– Пулемет знаешь?
– Знаю, – тихо отвечает парень, почти не шевеля губами.
Он смотрит прямо на Ширяева не мигая.
Лицо у него совсем розовое, с золотистым пушком на щеках. И глаза совсем детские – веселые, голубые, чуть-чуть раскосые, с длинными, как у девушки, ресницами. С таким лицом голубей еще гонять и с соседскими мальчишками драться. И совсем не вяжутся с ним – точно спутал кто-то крепкая шея, широкие плечи, тугие, вздрагивающие от каждого движения бицепсы. Он без гимнастерки. Ветхая, вылинявшая майка трещит под напором молодых мускулов.
– А где гимнастерка? – Ширяев сдерживает улыбку, но спрашивает все-таки по-комбатски грозно.
– Вшей бил, товарищ комбат… А тут как раз эти… фрицы… Вон она, за пулеметом… – И он смущенно ковыряет мозоль на широкой загрубелой ладони.
– Ладно, а немецкий знаешь?
– Что? Пулемет?
– Конечно, пулемет. О пулеметах сейчас говорим.
– Немецкий хуже… но думаю, как-нибудь… – и запинается.
– Ничего, я знаю, – говорит Игорь. – Все равно надо кому-нибудь из командиров остаться.
Он стоит, засунув руки в карманы, слегка раскачиваясь из стороны в сторону.
– А я думал, Саврасова. Впрочем, ладно… – Ширяев не договаривает и поворачивается к Седых: – Ясно, орел? Останешься здесь со старшим лейтенантом. Лазаренко тоже останется, – ребята боевые, положиться можно. Сам видишь, один Филатов остался. Будете прикрывать. Понятно?
– Понятно, – тихо отвечает Седых.
– Что понятно?
– Прикрывать останусь со старшим лейтенантом.
– Тогда по местам. – Ширяев застегивает воротник гимнастерки становится совсем холодно. – Вот на тот садись, только перетащи его. Тут, где «максим», лучше. Готовь людей, Саврасов.
Саврасов отходит. Я не могу оторваться от его колен. Они все время дрожат мелкой противной дрожью.
– Долго не засиживайтесь, – говорит Ширяев Игорю. – Час – не больше. И за нами топайте. Строго на восток. На Кантемировку.
Игорь молча кивает головой, раскачиваясь с ноги на ногу.
– Пулемет бросайте. Затвор выкиньте. Ленты, если останутся, забирайте.
Через пять минут сарай пустеет. Я с Валегой тоже остаюсь, Ширяев уходит с четырнадцатью человеками. Из них четверо раненых, один тяжело. Его тащат на палатке.
Дождь перестал. Немцы молчат. Воняет раскисшим куриным пометом. Мы лежим с Игорем около левого пулемета. Валега попыхивает трубочкой. Седых, установив пулемет, поглядывает в окно. Потом Валега вытаскивает сухари и фляжку с водкой. Пьем по очереди из алюминиевой кружки. Опять начинается дождь.
– Товарищ лейтенант, а правда, что у Гитлера одного глаза нет? – спрашивает Седых и смотрит на меня ясными, детскими глазами.
– Не знаю, Седых, думаю, что оба глаза есть.
– А Филатов, пулеметчик, говорил, что у него одного глаза нет. И что он даже детей не может иметь…
Я улыбаюсь. Чувствуется, что Седых очень хочется, чтоб действительно было так. Лазаренко снисходительно подмигивает одним глазом.
– Його газами ще в ту вiйну отруiли. I взагалi, вiн не нiмець, вiн австрiяк, i фамiлiя в нього не Гiтлер, а складна якась – на букву "ш". Правильно, товарищ лейтенант?
– Правильно. Шикльгрубер – его фамилия. Он тиролец…
– Тиролец… – задумчиво повторяет Седых, натягивая на себя гимнастерку. – А его немцы любят?
Я рассказываю, как и почему Гитлер пришел к власти. Седых слушает внимательно, чуть приоткрыв рот, не мигая. Лазаренко – с видом человека, который давно все это знает. Валега курит.
– А правда, что Гитлер только ефрейтор? Нам политрук говорил.
– Правда.
– Как же это так?.. Самый главный – и ефрейтор. – Он смущается и принимается за мозоль. Мне нравится, как он смущается.
– Ты давно уже воюешь, Седых?
– Давно-о… С сорок первого… с сентября…
– А сколько же тебе лет?
Он задумывается и морщит лоб.
– Мне? Девятнадцать, что ли. С двадцать третьего года я.
Оказывается, он еще под Смоленском был ранен в лопатку осколком. Три месяца пролежал, потом направили на Юго-Западный. Звание сержанта он уже здесь получил, в нашем полку.
– Ну и что же, нравится тебе воевать?
Он смущенно улыбается, пожимает плечами.
– Пока ничего… Драпать вот только неинтересно.
Даже Валега и тот улыбается.
– А домой не хочешь? Не соскучился?
– Чего? Хочу… Только не сейчас.
– А когда ж?
– А чего ж так приезжать? Надо уже с кубарем, как вы.
Валега вдруг приподнимается и смотрит в окно.
– Что такое?
– Фрицы, по-моему… Во-он, за бугорком…
Левее нас, в обход, движутся немцы. Перебежками, по одному. Игорь наклоняется к пулемету. Короткая очередь. Спина и локти у него трясутся. Немцы скрываются.
– Сейчас из минометов начнет шпарить, – вполголоса говорит Лазаренко и отползает к своему пулемету.
Минуты через две начинается обстрел. Мины ложатся вокруг сарая, внутрь не попадают. Немцы опять пытаются перебежать. Видно, как они выскакивают, пробегают несколько шагов и ложатся, потом бегут обратно. Пулемет подымает только небольшую полоску пыли, и дальше этой полоски немцы не идут. Так повторяется три или четыре раза.
Лента приходит к концу. Мы выпускаем последние патроны и поочередно вылезаем в заднее окно – Седых, Игорь, Валега, потом я, за мной Лазаренко.
Когда я сползаю с окна, рядом разрывается мина. Я прижимаюсь к земле. Что-то тяжелое сзади наваливается на меня и медленно сползает в сторону. Лазаренко ранен в живот. Я вижу его лицо, ставшее вдруг таким белым, и стиснутые крепкие зубы.
– Капут, кажется… – Он пытается улыбнуться. Из-под рубашки вываливается что-то красное. Он судорожно сжимает это пальцами. На лбу выступают крупные капли пота.
– Я… товарищ лейт… – Он уже не говорит, а хрипит. Одна нога загнулась, и он не может ее выпрямить. Запрокинув голову, он часто-часто дышит. Руки не отрывает от живота. Верхняя губа мелко дрожит. Он хочет еще что-то сказать, но понять ничего нельзя. Он весь напрягается. Хочет приподняться и сразу обмякает. Губа перестает дрожать.
Мы вынимаем из его карманов перочинный ножик, сложенную для курева газету, потертый бумажник, перетянутый красной резинкой. В гимнастерке комсомольский билет и письмо – треугольник с кривыми буквами.
Мы кладем Лазаренко в щель, засыпаем руками, прикрыв плащ-палаткой. Он лежит с согнутыми в коленях ногами, как будто спит. Так всегда спят бойцы в щелях.
Потом мы поодиночке перебегаем к небольшому бугорку. От него к другому – побольше. Немцы все обстреливают сарай. Некоторое время виднеются еще стропила, потом и они скрываются.
Ночью натыкаемся на наших. Кругом тьма кромешная, дождь, грязь. Какие-то машины, повозки. Чей-то хриплый, надсадистый голос покрывает общий гул голосов.
– Н-но, холера!.. Н-но-н-но… Щоб тебе, паразiта!.. Но… Холера…
И эти «холера» и «паразит», однообразные и без всякого выражения, с небольшими паузами, чтоб набрать воздух в легкие, сейчас лучше всякой музыки. Свои!
Какой-то мостик. Большая, крытая брезентом повозка провалилась одним колесом сквозь настил. Две жалкие кобыленки – кожа да кости, бока окровавлены, шеи вытянуты – скользят подковами по мокрым доскам. Сзади машины. В свете вспыхивающих фар – мокрые фигуры. Здоровенный детина в телогрейке хлещет лошадей по глазам и губам.
– Холера паразiтова… Н-но… Щоб тебе!
Кто-то копошится у колес, ругаясь и кряхтя.
– Да ты не за эту держи… А за ту… вот так…
– Вот тебе и вот так… Не видишь – прогнила.
– А ты за ось.
– За ось… Смотри, сколько ящиков навалено!.. За ось…
Кто-то в капюшоне задевает меня плечом.
– Сбросить ее к чертовой матери!
– Я те сброшу, – поворачивается здоровенный детина.
– Вот и сброшу… Из-за тебя, что ли, машины стоять будут?
– Ну и постоят.
– Серега, заводи машину. – Человек в капюшоне машет рукой.
Здоровенный детина хватает его за плечо. Из-под повозки вылезают еще трое. В воздухе повисает тяжелый, однообразный мат. Разобрать уже ничего нельзя. Подходят шоферы, еще несколько человек. В свете фар мелькают мокрые спины, усталые, грязные лица, сдвинутые на затылок пилотки. В человеке с капюшоном узнаю начальника наших оружейных мастерских Копырко. Капюшон лезет все время ему на глаза, страшно мешает. Меня Копырко не узнает.
– Чего вам еще надо?
– Не узнаешь? Керженцев – инженер.
– Елки-палки! Откуда?.. Один?
И, не дожидаясь ответа, опять накидывается на детину с кнутом. Все наваливаются на подводу и с криком и руганью вытаскивают застрявшее колесо. Валега и Седых принимают деятельное участие.
– Садись на машину, – говорит Копырко, подходя, – подвезу.
– А ты куда путь держишь?
– Как куда?
– Куда подвезешь? Мне в Кантемировку надо. Хуторки какие-то там есть.
– На фрицев посмотреть, что ли? – Копырко устало улыбается. – Я еле-еле оттуда машину выгнал.
– А сейчас куда?
– Куда все. На юг. Миллерово, что ли… Ну, давай на машину!
– Я не один. Нас четверо.
Он колеблется, машет рукой.
– Ладно. Садитесь. Все равно горючего не хватит. А кто с тобой?
– Свидерский и двое бойцов – связные.
– Залезайте в кузов. Вон в тот «форд». Впрочем, мы с тобой в кабине поместимся. Черт его знает, с этим мостом, выдержит ли…
Но мост выдерживает. Кряхтит, но выдерживает. Машина идет тяжело, хрипя и кашляя. Мотор капризничает.
– Ширяева не встречал? – спрашиваю я.
– Нет. А где он?
– Со мной был, а сейчас не знаю где.
– Слыхал, что майора и комиссара убило?
– Слыхал. А Максимова?
– Не знаю, я с тылами был.
Копырко круто тормозит. Впереди затор.
– Вот так все время… Три шага проедем – час стоим… И дождь еще этот.
Спрашиваю, кто еще из полка есть.
– Да никого. Ни черта не разберешь. Тут и наша армия, и соседние. Штадив куда-то на север пошел, а там немцы. Ни карт, ни компаса…
– А немцы?
– А черт их знает, где они сейчас… Два часа назад в Кантемировке были… Бензин на исходе. А тут еще простудился. Слышишь, какой голос. – Он проводит рукой по глазам. – Две ночи не спали… Шофер и оружейный мастер куда-то провалились во время бомбежки… Два бачка бензина сперли. Одним словом, сам понимаешь…
Впереди стоящая машина трогается. Едем дальше. В кабине тепло, греет радиатор, я раскисаю и начинаю клевать носом, не то бодрствую, не то сплю. На ухабах просыпаюсь. Опять засыпаю. Снится какая-то нелепость.
К утру кончается бензин. Еле дотягиваем до села.
Забираемся в какую-то хату и валимся на пол – на храпящие тела, семечную шелуху.
За день немножко подсыхает. Тучи рваными клочьями бегут куда-то на восток. Изредка выглядывает солнце, торопливо и неохотно. Дорога запружена «форды», «газики», «зисы», крытые громадные «студебеккеры». Их, правда, немного. И повозки, повозки, повозки. Проползает дивизионная артиллерия. На длинных стволах гроздьями болтаются гуси. Неистово визжит где-то поросенок. Какие-то тележки, самодельные повозки, пустые передки. Много верховых. Двое обозников на коровах. Прикрутили обмотки к рогам и едут.
И все это с криком, гиком, щелканьем бичей движется куда-то вперед, вперед, на юго-восток, туда, за горизонт, мимо рощи, мимо мельницы, мимо тригонометрической треноги в поле. Громадная пестрая гусеница ползет, извивается, останавливается, вздрагивает, опять ползет…
Мы сидим на длинной корявой колоде у дороги и курим последний табак. У Валеги в мешке есть еще пачка махорки, но это все, а нас четверо. Копырко куда-то исчез со своей машиной, – раздобыл, вероятно, где-нибудь горючее и уехал, не дожидаясь нас. Бог с ним… Хорошо, что хоть ночью подвез.
Повозки сворачивают к колодцу. Там давка и крики. В колодце уже почти нет воды. Лошади отворачиваются от мутной, горохового цвета жижи. И все-таки все лезут и кричат, размахивая ведрами.
– Ну… – говорит Игорь и смотрит куда-то в сторону.
– Что – «ну»?
– Дальше что?
– Идти, по-видимому.
– Куда?
Я сам не знаю, куда идти, но все-таки отвечаю:
– Своих искать.
– Кого своих – Ширяева, Максимова?
– Ширяева, Максимова, полк, дивизию, армию…
Игорь ничего не отвечает, насвистывает. Он здорово осунулся за эти дни – нос лупится, кокетливые когда-то – в линеечку – усики обвисли, как у татарина. Что общего сейчас с тем изящным молодым человеком на карточке, которую он мне как-то показывал? Шелковая рубашечка, полосатый галстук с громадным узлом, брючки-чарли… Дипломант художественного института. Сидит на краю стола в небрежной позе, с палитрой в руках и с папиросой в зубах. А сзади большое полотно с какими-то динамичными, устремленными куда-то фигурами…
А на другой карточке славненькая, с чуть-чуть раскосыми глазами девушка в белом свитере. На обороте трогательная надпись не окрепшим еще почерком.
Всего этого нет… И полка нет, и взвода, и Ширяева, и Максимова. А есть только натертая пятка, насквозь пропотевшая гимнастерка в белых разводах, «ТТ» на боку и немцы в самой глубине России, прущие лавиной на Дон, и вереницы машин, и тяжело, как жернов, ворочающиеся мысли.
У колодца огромная толпа, какие-то крики. Люди безумеют от жажды. В воздух взлетает ведро. Со всех сторон бегут на крик. Толпа растет, растет, перекатывается к дороге.
…А художник из Игоря получился бы неплохой. Рука у него твердая, линия смелая, рисует хорошо. Он нарисовал как-то меня и Максимова на листочках блокнота. Они хранятся у меня в сумке.
Знакомство наше началось с ругани. В Серафимовиче, на формировке еще, я снял его солдат с газоубежища и заставил рыть окопы. Он прилетел расстегнутый, в ушанке набекрень, полный справедливого гнева. Его только что прислали начхимом в полк, в котором я уже две недели был инженером. На правах старика я отчитал его. Дней десять после этого мы не разговаривали.
Потом уже, чуть ли не под Харьковом, я совершенно случайно увидел у него в планшетке альбом с зарисовками. С этого и началась дружба.
Мимо проезжает длинная колонна машин с маленькими, подпрыгивающими на ухабах противотанковыми пушчонками. У машин необычайно добротный вид и на дверцах толстые, аккуратные цифры: Д-3-54-27, Д-3-54-26. Это не наши. У нас-Д-1. Свешиваются ноги из кузовов, выглядывают загорелые, обросшие лица.
– Какой армии, ребята?
– А вам какую нужно?
– Тридцать восьмую.
– Не туда попали. В справочном спросите, – и смеются.
А машины идут – одна за другой, одна за другой, желтые, зеленые, бурые, пестрые. Конца и края им нет.
– Ну что, пошли?
Игорь встает и каблуком вдавливает в землю окурок.
– Пошли.
Мы вливаемся в общий поток.
– Эй вы, орлы!
Кто-то машет рукой с проезжающей повозки. Как будто Калужский – помощник по тылу. Сидит на повозке и машет рукой.
– Давайте, давайте сюда!
Подходим. Так и есть – Калужский. От него пахнет водкой, гимнастерка расстегнута, гладкое лицо с подбритыми бровями красно и лоснится.
– Залазьте в мой экипаж! Подвезу домой. Трамвая все равно не дождетесь. – Он протягивает нам руку, чтобы помочь влезть. – Водки хотите? Могу угостить.
Мы отказываемся, не хочется что-то.
– Напрасно. Водка хорошая. И закусить есть чем, дополнительный паек не успели раздать. Масло, печенье, консервы рыбные. – Он весело подмигивает и хлопает дружески по плечу. – А хлопцев своих на те повозки сажайте. Со мной весь склад вещевой едет, пять подвод.
– А вы куда путь держите? – спрашиваю я.
– Наивняк. Кто такие вопросы теперь задает? Едем, и все. А тебе куда надо?
– Я серьезно спрашиваю.
– А я серьезно отвечаю. До Сталинграда как-нибудь доберемся.
– До Сталинграда?
– А тебя что, не устраивает? В Ташкент хочешь? Или в Алма-Ату?
И он бурно хохочет, сияя золотыми коронками. Смех у него заразительный и сочный. И весь он какой-то добротный, не ущипнешь…
– Наших не встречал? – спрашивает Игорь.
– Нет. Бойцов только, и то мало. Говорят, что майора и комиссара убило. Максимов будто в окружение попал. Жаль парня, с головой был. Инженер все-таки…
– А где твои кубики? – перебивает Игорь, указывая глазами на его воротник.
– Отвалились. Знаешь, как их теперь делают? – Калужский прищуривает глаз. – Наденешь, а через три дня уже нет. Эрзац…
– И пояс у тебя как будто со звездой был.
– Был. Хороший, с портупеей. Пришлось отдать. Фотограф дивизионный выклянчил. Вы знаете его – хромой, с палочкой. Неловко отказывать как-то. Уж больно канючил. Может, все-таки по сто грамм налить?
Мы отказываемся.
– Жаль. Хорошая, «московская». – И он отхлебывает из фляжки, закусывает маслом, просто так, без хлеба. – Мировая закуска. Никогда не опьянеешь. Обволакивает стенки желудка. Мне наш врач говорил. Тоже головастый. Два факультета кончил. В Харькове. Я даже диплом видел.
– А он где, не знаешь?
– Не знаю. Вырвался, вероятно. Не дурак, куда не надо – не лезет. Калужский опять подмигивает.
И он долго еще говорит, отхлебывая время от времени из фляжки и облизывая короткие, жирные от масла пальцы. Иногда он прерывает свой рассказ и переругивается с соседними подводами, с застрявшими и мешающими проехать машинами, с ездовыми, потерявшими кнут или прозевавшими колодец. Все это мимоходом, хотя и не без увлечения и определенного даже мастерства.
А вообще на вещи он смотрит так. Дело, по-видимому, приближается к концу. Весь фронт отступает, – он это точно знает. Он говорил с одним майором, который слышал это от одного полковника. К сентябрю немцы хотят все кончить. Это очень грустно, но это почти факт. Если под Москвой нам удалось сдержать немцев, то сейчас они подготовились «дай бог как»… У них авиация, а авиация сейчас это все… Надо трезво смотреть в глаза событиям. Главное через Дон прорваться. Вешенская, говорят, уже занята, – вчера один лейтенант оттуда вернулся. Остается только Цимлянская. Говорят, зверски бомбит. В крайнем случае повозки можно бросить и переправиться где-нибудь выше или ниже. Между прочим, – но это под большим секретом, – он выменял вчера в селе три гражданских костюма, рубахи, брюки и какие-то ботинки. Два из них он может уступить нам – мне и Игорю. Чем черт не шутит. Все может случиться. А себя надо сохранить – мы еще можем пригодиться родине. Кроме того, у него есть еще один план…
Но ему так и не удается рассказать нам свой план. Сидящий рядом со мной и молча ковыряющий ножом подошву своего сапога Игорь подымает вдруг голову. Похудевшее, небритое лицо его стало каким-то бурым под слоем загара и пыли. Пилотка сползла на затылок.
– Знаешь, чего сейчас мне больше всего хочется, Калужский?
– Вареников со сметаной, что ли? – смеется Калужский.
– Нет, не вареников… А в морду тебе дать. Вот так вот размахнуться и дать по твоей самодовольной роже… Понял теперь?
Калужский несколько секунд не знает, как реагировать – рассердиться или в шутку все превратить, но сразу же берет себя в руки и с обычным своим хохотком хлопает Игоря по колену.
– Нервы все, нервы… Бомбежки боком вылезают…
– Иди ты знаешь куда со своими бомбежками и нервами! – Игорь с треском закрывает складной нож и кладет его в карман. – Командир тоже называется… Я вот места себе найти не могу от всего этого. А ты – «мы еще можем пригодиться родине». Да на кой ляд такое дерьмо, как ты, нужно родине! Ездового хоть постыдился бы – такие вещи говорить!
Ездовой делает вид, что не слышит. Калужский соскакивает с повозки и бежит ругаться с шофером. На его счастье, здоровенный додж преградил нам дорогу. Мы с Игорем перебираемся на другую подводу.
Общий поток несколько редеет. Часть сворачивает все-таки на Вешенскую, часть на Калач, минуя Морозовскую, остальные – и их большинство – на Цимлянскую.
Степь голая, мучительно ровная, с редкими бородавками курганов. Сухие, выжженные овраги. Однообразный, как гудение телеграфных проводов, звон кузнечиков. Зайцы выскакивают прямо из-под ног. По ним стреляют из автоматов, пистолетов, но всегда мимо. Пахнет полынью, пылью, навозом и конской мочой.
Едем. Днем и ночью едем, останавливаясь, только чтоб лошадей покормить и обед сварить. Немцев не видно. Раза два пролетает «рама», сбрасывает листовки. Один раз у нас ломается колесо, и полдня мы его чиним. Серую слепую кобылу меняем на гнедого жеребчика. Он доставляет массу хлопот, брыкается, фыркает, не хочет везти. И его тоже меняют на какое-то старье, мирное и старательное, с отвисшей мокрой губой.
Настроение собачье. Хотя бы сводку где-нибудь достать и узнать, что на других фронтах все-таки лучше, чем у нас. Хоть бы немцы где-нибудь появились. А то ни немцев, ни войны, а так, какая-то нудная тоска.
Какой-то майор-связист – мы ему помогаем «виллис» из канавы вытащить говорит, что бои идут сейчас где-то между Ворошиловградом и Миллеровом, и это слово – бои – на какой-то промежуток времени утешает нас: значит, дерутся армии.
– А вообще добирайтесь до Сталинграда, если армии своей не найдете. Там сейчас новые части формируются. Скорее на фронт попадете… – И, хлопнув дверцей, исчезает в облаке пыли.
Мы, ругаясь, взбираемся на свои подводы, будь они трижды прокляты!
Опять степь, пыль, раскаленное бесцветное небо.
Бабы спрашивают, где же немцы и куда мы идем. Мы молча пьем холодное, из погреба, молоко и машем рукой на восток.
Туда… За Дон…
Я не могу смотреть на эти лица, на эти вопросительные, недоумевающие глаза. Что я им отвечу? На воротнике у меня два кубика, на боку пистолет. Почему же я не там, почему я здесь, почему трясусь на этой скрипучей подводе и на все вопросы только машу рукой? Где мой взвод, мой полк, дивизия? Ведь я же командир…
Что я на это отвечу? Что война – это война, что вся она построена на неожиданности и хитрости, что у немцев сейчас больше самолетов и танков, чем у нас, что они торопятся до зимы закончить всю войну и поэтому лезут на рожон. А мы хотя и вынуждены отступать, но отступление – еще не поражение, отступили же мы в сорок первом году и погнали потом немцев от Москвы… Да, да, да, все это понятно, но сейчас, сейчас-то мы все-таки идем на восток, не на запад, а на восток… И я ничего не отвечаю, а машу только рукой на восток и говорю: «До свидания, бабуся, еще увидимся, ей-богу, увидимся…»
И я верю в это. Сейчас это единственное, что у нас есть, – вера.
Минуем Морозовскую – пыльную, забитую обозами, с дымящимися развалинами вокзала, бесконечными вереницами застрявших вагонов.
Потом Дон. Маленький желтенький, затерявшийся среди колес, радиаторов, кузовов, голых, полуголых и одетых тел, среди пыли, гудков, сплошного, ни на минуту не прекращающегося гула ревущих машин и человеческих глоток. Сплошное облако пыли. Воронки. Вздувшиеся лошадиные туши с растопыренными ногами, расщепленные деревья, перевернутые вверх брюхом машины.
Лица красные, потные, осатанелые, голоса хриплые. Белесый лейтенант с инженерскими топориками на петлицах, осипший, расстегнутый, без пилотки, пытается что-то организовать. Его никто не слушает, сбивают с ног…
В перерыве между двумя бомбежками проскакиваем мост. Калужского с двумя повозками теряем. Седых царапнуло икру осколком. Под шумок кто-то стащил Валегин рюкзак. Он ругается, чешет затылок, бродит между воронок и разбитых повозок. Подумать только – ведь там такой роскошный бритвенный прибор…
За Доном опять степи, безрадостные, тоскливые степи. Сегодня, как вчера; завтра, как сегодня. Солнце и пыль – больше ничего. Одуряющая, разжижающая мозги жара.
Появляются первые части, идущие на фронт, хорошо одетые, с автоматами, касками. Командиры в желтых, скрипучих ремнях, с хлопающими по бокам новенькими планшетками. На нас смотрят чуть-чуть иронически. Сибиряки.
В каком-то селе нас задерживают. Училище едет на фронт. Оружия не хватает, отбирают у встречных. Два лейтенанта-грузина, в свеженьких пехотинских фуражках, хотят забрать у нас автоматы и пистолеты. Сначала ругаемся, потом закуриваем легкий листовой табак.
– На фронт топаете?
– На фронт. Вчера еще учились, а сегодня уже в бой. – И оба улыбаются.
– Ну, не сегодня еще. Надо до фрицев еще дойти.
– А где фрицы? – осторожно, чтоб, упаси бог, не подумали, что они боятся, спрашивают лейтенанты.
– А мы у вас хотели узнать. Вы газеты читаете.
– А газеты что… Бои в излучине Дона. Вот и все. Тяжелые бои. Ворошиловград оставили.
– А Ростов?
– Ростов нет. Не писали еще.
– Не писали?
– Нет, не писали.
Лейтенанты мнутся. Один из них спрашивает, небрежно, как бы мимоходом:
– Ну, а как там, на фронте… здорово драпают?
– Кто драпает? – Игорь делает удивленное лицо.
– Ну, наши…
– Никто не драпает. Бои идут. Оборонительные бои. Лейтенанты недоверчиво посматривают на нас, оборванных и запыленных, на повозки с вихляющимися колесами.
– А вы?
– Что мы?
– Не драпали?
– Зачем? На формировку едем.
Лейтенанты смеются, как будто услыхав удачную шутку, и пересыпают в наши кисеты золотистый кавказский табак.
– Возьмите нас с собой, а, хлопцы? – говорит вдруг Игорь и хлопает себя по кобуре. – Пистолеты у нас есть, что еще надо…
Лейтенанты переглядываются.
– Ей-богу, ребята… До точки уже дошли.
– Да что мы… – мнутся лейтенанты, – мы люди маленькие. Сходите к начальнику штаба. Может, возьмет. А может… В общем, сходите. Майор Сазанский. Вон хибарка, где повозка с зелеными колесами.
Мы застегиваемся на все пуговицы, подтягиваем ремни, пистолеты оставляем, на всякий случай, чтоб не отобрал. Идем.
– По всем правилам подходите, – кричат вдогонку лейтенанты, – он у нас все уставы наизусть знает. Каблуки не жалейте.
Майор сидит в крохотной халупке, ест борщ со сметаной прямо из котелка. Рядом, на столе, пенсне.
– Ну, чего вам? – спрашивает, не поднимая головы и старательно прожевывая жесткое, видимо, мясо.
Объясняем, вытянув руки по швам, – так, мол, и так. Он дожевывает мясо, кладет ложку на стол и надевает пенсне. Долго смотрит на нас, ковыряя в зубах отколупленным кусочком спичечной коробки.
– Что же я вам скажу, друзья? – говорит он низким, каким-то рокочущим басом. – Ничего хорошего не скажу. Вы, думаете, у меня первые? Черта с два. Человек десять, да какое там десять, человек пятнадцать таких же, как вы, приходили ко мне. А куда я всех дену? Солдатами вы не пойдете, а командиров у меня и так по два на взвод. Да в резерве человек десять. Понятно теперь?
Мы молчим.
– Так что, как видите… И рад бы, как говорится, да… – он опять берется за ложку.
– Ну, а все-таки, товарищ майор…
– Что все-таки? – Он повышает голос. – Что это значит – все-таки? Вы в армии или не в армии? Сказал вам нет, и точка. У меня полк, а не биржа для безработных. Понятно? Кругом шагом марш! – И уже более мягким голосом добавляет: – В Сталинград держите путь. В Сталинграде, говорят, сейчас все начальство. Вы из какой армии?
– Тридцать восьмой, товарищ майор.
– Тридцать восьмой… Тридцать восьмой… – Он чешет мизинцем переносицу. – Кто-то мне говорил, не помню уже кто, но кто-то, ей-богу, говорил. В общем, попытайтесь еще в Котельниково ткнуться. Это по дороге. Ваша армия, кажется, там. Посмотрите, посмотрите…
Мы козыряем и уходим.
В Котельникове нам говорят, что штаб в Абганерове. В Абганерове его не оказывается. Направляют в Карповку. Там тоже нет. Какой-то капитан говорит, что слыхал, будто наша армия в Котлубани. Едем в Котлубань. Никаких следов. У коменданта говорят, что был какой-то майор из Тридцать восьмой и поехал в Дубовку. На станции Лог встречаем трех лейтенантов из Дубовки. Тридцать восьмой там нет. Все едут в Клетско-Почтовскую.
Машины идут на Калач. Там, говорят, бои сильные. С питанием дрянь. В какой-то проходящей части, неизвестно почему, дали хлеба и концентратов. Валега и Седых раздобыли где-то мешок овса…
А в общем… Едем в Сталинград…